14 декабря. Николай первый - Мережковский Д.С.

Царство Зверя


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ВТОРАЯ

С Гороховой повернули налево, мимо дома Лобанова и забора Исакия, на Сенатскую площадь. Здесь, у памятника Петра, остановились и построились в боевую колонну, лицом к Адмиралтейству, тылом к Сенату. Выставили цепь стрелков-разведчиков. А внутри колонны поставили знамя и собрались члены Тайного общества.

Тут, за стальною оградою штыков, было надежно, как в крепости, и уютно, тепло, теплотой дыханий человеческих надышано. От солдат пахло казармою - ржаным хлебом, тютюном и сермягою, а от "маменькина сынка" Одоевского - тонкими духами, пармскою фиалкою. И вещим казалось Голицыну это соединение двух запахов.

Члены Тайного общества обнимались, целовались трижды, как будто христосуясь. Все лица вдруг изменились, сделались новыми. Узнавали и не узнавали друг друга, как будто на том свете увиделись. Говорили, спеша, перебивая друг друга, бессвязно, как в бреду или пьяные.

- Ну, что, Сашка, хорошо ведь, хорошо, а? - спрашивал Голицын Одоевского, который, не доехав из кофейни до дому, узнал о бунте и прибежал на площадь.

- Хорошо, Голицын, ужасно хорошо! Я и не думал, что так хорошо! - отвечал Одоевский и, поправляя спавшую с плеча шинель, выронил фунтик, перевязанный розовой ленточкой.

- Ага, лимонные, кисленькие! - рассмеялся Голицын. - Ну, что, будешь, подлец, на канапе лежать да конфетки сосать? Смеялся, чтоб не заплакать от радости. "Женюсь на Мариньке, непременно женюсь!" - вдруг подумал и сам удивился: "Что это я? Ведь умру сейчас... Ну, все равно, если не умру, то женюсь!" Подошел Пущин; и с ним тоже поцеловались трижды, похристосовались.

- Началось-таки, Пущин?

- Началось, Голицын.

- А помните, вы говорили, что раньше десяти лет и подумать нельзя?

- Да вот, не подумавши, начали.

- И вышло неладно?

- Нет, ладно.

- Все будет ладно! Все будет ладно! - твердил Оболенский, тоже как в беспамятстве, но с такой светлой улыбкой, что, глядя на него, у всех становилось светло на душе.

А Вильгельм Кюхельбекер, неуклюжий, долговязый, похожий на подстреленную цаплю, рассказывал, как его по дороге на площадь извозчик из саней вывалил.

- Ушибся?

- Нет, прямо в снег, мягко. Как бы только пистолет не вымок.

- Да ты стрелять-то умеешь?

- Метил в ворону, а попал в корову!

- Что это, Кюхля, какие с тобой всегда приключения! "Смеются тоже, чтоб не заплакать от радости", - подумал Голицын.

Похоже было на игру исполинов: огромно, страшно, как смерть, и смешно, невинно, как детская шалость.

Забравшись за решетку памятника, Александр Бестужев склонился к подножью и проводил взад и вперед лезвием шпаги по гранитному выступу.

- Что ты делаешь? - крикнул ему Одоевский.

- Я о гранит скалы Петровой Оружье вольности точу! -

ответил Бестужев стихами, торжественно.

- А ты, Голицын, чего морщишься? - заметил Одоевский. - Бестужев молодец: полк взбунтовал. А что поактерствовать любит, так ведь мы и все не без этого, а вот, все молодцы! Князь Щепин, после давешнего бешенства, вдруг ослабел, отяжелел, присел на панельную тумбу и внимательно рассматривал свои руки в белых перчатках, запачканных кровью; хотел снять - не снимались, прилипли; разорвал, стащил, бросил и начал тереть руки снегом, чтобы смыть кровь.

- "Все будет ладно", - повторил Одоевский слова Оболенского и указал Голицыну на Щепина: - И это тоже ладно?

- Да, и это. Нельзя без этого, - ответил Голицын и почему-то, заговорив об этом, взглянул на Каховского.

В нагольном тулупе, с красным кушаком, за который заткнуты были кинжал и два пистолета, Каховский стоял поодаль от всех, один, как всегда.

Никто не подходил к нему, не заговаривал. Должно быть, почувствовав на себе взгляд Голицына, он тоже взглянул на него - и в голодном, тощем лице его, тяжелом-тяжелом, точно каменном, с надменно оттопыренною нижнею губою и жалобными глазами, как у больного ребенка или собаки, потерявшей хозяина, что-то дрогнуло, как будто хотело открыться и не могло. И тотчас опять отвернулся, угрюмо потупился. "Не с вами, не с вами, никогда я не был и не буду с вами!" - вспомнились Голицыну вчерашние слова Каховского и вдруг стало жаль его нестерпимою жалостью.

- А вот и Рылеющка! Умаялся, бедненький? - подошел Голицын к Рылееву и обнял его с особенной нежностью. Чувствовал, что виноват перед ним: думал, что он проспит, а он все утро метался как угорелый по всем казармам и караулам, чтобы набрать войска, но ничего не набрал, вернулся с пустыми руками.

- Мало нас, Голицын, ох, как мало!

- Пусть мало, а все-таки надо, все-таки надо было начать! - напомнил ему Голицын его же слова.

- Да, все-таки надо! Хоть одну минутку, а были свободны! - воскликнул Рылеев.

- А где же Трубецкой? - вдруг спохватился.

- Черт его знает! Пропал, как сквозь землю провалился!

- Испугался, должно быть, и спрятался.

- Как же так, господа? Разве можно без диктатора? Что он с нами делает! - начал Рылеев и не кончил, только рукой махнул и побежал опять как угорелый метаться по городу, искать Трубецкого.

- Никаких распоряжений не сделали, согнали на площадь, как баранов, а сами спрятались, - проворчал Каховский.

И все притихли, как будто вдруг очнулись, опомнились; жуткий холодок пробежал у всех по сердцу.

Не знали, что делать; стояли и ждали. Собрались на площади около одиннадцати. На Адмиралтейской башне пробило двенадцать, час, а противника все еще не было, ни даже полиции, как будто все начальство вымерло.

Думали было захватить сенаторов, но оказалось, что уже в восемь утра они присягнули и уехали в Зимний дворец на молебствие.

Солдаты в одних мундирах зябли и грелись горячим сбитнем, переминались с ноги на ногу и колотили рука об руку. Стояли так спокойно, что прохожие думали, что это парад.

Голицын ходил вдоль фронта, прислушиваясь к разговорам солдат.

- Константин Павлович сам идет сюда из Варшавы!

- За четыре станции до Нарвы стоит с Первою армиею и Польским корпусом, для истребления тех, кто будет присягать Николаю Павловичу!

- И прочие полки непременно откажутся!

- А если не будет сюда, пойдем за ним, на руках принесем!

- Ура, Константин! - этим криком все кончалось.

А когда их спрашивали: "Отчего не присягаете?" - отвечали: "По совести".

Между правым флангом каре и забором Исакия теснилась толпа. Голицын вошел в нее и здесь тоже прислушался.

В толпе были мужики, мастеровые, мещане, купцы, дворовые, чиновники и люди неизвестного звания, в странных платьях, напоминавшие ряженых: шинели господские с мужицкими шапками; полушубки с круглыми высокими шляпами; черные фраки с белыми полотенцами и красными шарфами вместо кушаков. У одного - все лицо в саже, как у трубочиста.

- Кумовьев, значит, много в полиции, так вот, чтоб не признали, рожу вымазал, - объяснили Голицыну.

- Рожа черна, а совесть бела. Полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит, - подмигнул ему сам чернорожий, скаля белые зубы, как негр.

У них было оружие: старинные ржавые сабли, ножи, топоры, кирки и те железные ломы, которыми дворники скалывают лед на улицах, и даже простые дубинки, как, бывало, во дни пугачевщины. А те, кто с голыми руками пришел, разбирали поленницы дров у забора Исакия и выламывали камни из мостовой, вооружаясь кто поленом, кто булыжником.

- И видя такое неустроенное, варварское на все российское простонародье самовластье и тяжкое притесненье, государь император Константин Павлович вознамерился уничтожить оное, - говорил мастеровой с испитым, злым и умным лицом, в засаленном картузе и полосатом тиковом халате, ремешком подпоясанном.

- По две шкуры с нас дерут, анафемы! - злобно шипел беззубый старичок-дворовый в лакейской фризовой шинели со множеством воротников.

- Народу жить похужело, всему царству потяжелело! Томно так, что ой-ой-ой! - вздыхала баба с красным лицом и веником под мышкой, должно быть, прямо из бани. А лупоглазая девчонка, в длинной кацавейке мамкиной, разинув рот, жадно слушала, как будто все понимала.

- И видя оное притеснение лютое, - продолжал мастеровой, - государь Константин Павлович, пошли ему Господь здоровья, пожелал освободить российскую чернь от благородных господ...

- Господа благородные - первейшие в свете подлецы! - послышались голоса в толпе.

- Отжили они свои красные дни! Вот он потребует их, варваров!

- Недолго им царствовать - не сегодня, так завтра будет с них кровь речками литься!

- Воля, ребята, воля! - крикнул кто-то, и вся толпа, как один человек, скинула шапки и перекрестилась.

- Сам сюда идет расправу творить, уж он у Пулкова!

- Нет, взяли за караул, заковали в цепь и увезли!

- Ах ты, сердечный, болезный наш!

- Ничего, братцы, небось отобьем!

- Ура, Константин!

- Идут! Идут! - услышал Голицын и, оглянувшись, увидел, что со стороны Адмиралтейского бульвара, из-за забора Исакия, появилась конная гвардия. Всадники, в медных касках и панцирях, приближались гуськом, по три человека в ряд, осторожно-медленно, как будто крадучись.

- Ишь, как сонные мухи ползут. Не любо, чай, бедненьким! - смеялись в толпе.

А солдаты в мятежном каре, заряжая ружья, крестились:

- Ну, слава Богу, начинается!

<<Предыдущая глава Оглавление

14 декабря (Николай первый). Читать далее>>

Мережковский | Биография Мережковского | Произведения Мережковского