14 декабря. Николай первый - Мережковский Д.С.

Царство Зверя


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

На следующее утро комендант Сукин принес Голицыну запечатанный конверт с вопросными пунктами, перо, бумагу и чернильницу.

- Не спешите, обдумайте, - сказал, отдавая пакет.

В этот день посадили его на хлеб и воду. Он понял, что наказывали за вчерашнее.

Поздно вечером вошел плац-адъютант Трусов и поставил на стол тарелку с белой сдобной булкой, аппетитно подрумяненной, похожей на те, что немецкие булочники называют "розанчиками".

- Кушайте на здоровье.

- Благодарю вас, я не голоден.

- Ничего, пусть полежит, ужо проголодаетесь.

- Унесите, - сказал Голицын решительно, вспомнив искушение трубкою.

- Не обижайте, князь. Право же, от чистого сердца. Чувствительнейше прошу, скушайте. А то могут быть неприятности...

- Какие неприятности? - удивился Голицын.

Но Трусов ничего не ответил, только ухмыльнулся; слащаво-наглое, хорошенькое личико его показалось Голицыну в эту минуту особенно гадким.

Поклонился и вышел, оставив булку на столе.

До поздней ночи Голицын перестукивался с Оболенским. У обоих пальцы заболели от стучанья. Голицыну заменяла их обожженная палочка из веника, которым подметали пол, а Оболенскому - карандашный огрызок.

- Я решил молчать, о чем бы ни спрашивали, - простучал Голицын, рассказав о допросе.

- Молчать нельзя: повредишь не только себе, но и другим, - ответил Оболенский.

- Чернышев говорит то же, - возразил Голицын.

- Он прав. Отвечать надо, лгать, хитрить.

- Не могу. Ты можешь?

- Учусь.

- Рылеев, подлец, всех выдает.

- Нет, не подлец. Ты не знаешь. Была у вас очная ставка?

- Нет.

- Будет. Увидишь: он лучше нас всех.

- Не понимаю.

- Поймешь. Если о Каховском спросят, не выдавай, что убил Милорадовича. Ведь и я ранил штыком; может быть, не он, а я убил.

- Зачем лжешь? Сам знаешь, что он.

- Все равно, не выдавай. Спаси его.

- Его спасти, а тебя погубить?

- Не погубишь: все за меня против него.

- Я лгать не хочу.

- Ты все о себе думаешь - думай о других. Идут. Прощай.

После разговора с Оболенским Голицын задумался и забылся так, что не заметил, как, проголодавшись, начал есть булку. Опомнился, когда уже съел половину. Оставлять не стоило, съел всю.

Ночью проснулся от боли в животе. Стонал и охал. Всю ночь промучился.

К утру сделалась рвота, такая жестокая, что думал, - умрет. Но полегчало.

Уснул.

- Как почивать изволили? - разбудил его Сукин.

- Прескверно. Тошнило.

- Что-нибудь съели?

- Трусов угостил булкой.

- Водой не запили?

- Нет.

- Ну, вот от этого. Надобно хлеб водой заливать. Ничего, пройдет.

Сейчас будет лекарь.

- Не надо лекаря.

- Нет, надо. Сохрани Бог, что-нибудь сделается. У нас тут строго: за жизнь арестантов головой отвечаем.

"Безымянный", - так называл Голицын того замухрышку-солдатика, который оказался для него Самарянином Милостивым, - узнав о ночном происшествии, объявил, что Голицын отравлен.

- Может, ваше благородие, чем не потрафили - так вот они вас и мучают.

Пришел лекарь, тот самый, который был в Зимнем дворце, на допросе Одоевского, Соломон Моисеевич Элькан, должно быть, из выкрестов, черномазый, толстогубый, с бегающими глазками, хитрыми и наглыми.

"Прескверная рожа. Этакий, пожалуй, и отравить может!" - подумал Голицын.

Арестанта перевели на больничный паек - чай и жидкий суп. Но он ничего не ел, кроме хлеба, который приносил ему потихоньку Безымянный.

Два дня не ел, а на третий зашел к нему Подушкин. Присел рядом на койку, вздохнул, зевнул, перекрестил рот и начал:

- Что вы не кушаете?

- Не хочется.

- Полноте, кушайте - ведь заставят!

- Как заставят?

- А так: всунут машинку в рот и нальют бульону, - насильно проглотите. А то в "мешок" посадят.

- Какой мешок?

- А такие карцеры есть под землей; сверху плита каменная с дыркой для воздуху. Ну, там не то, что здесь, - темно, сыро, нехорошо.

Помолчал, опять зевнул и прибавил:

- Не горюйте, все пройдет. Вот и генерал Ермолов сидел в царствование императора Павла Первого, а как выпустили, со мной и не кланяется. Вот и с вами так же будет. Все пройдет, все к лучшему.

- Вы "Кандида" читали, Егор Михайлович?

- Это насчет носа? Да-с, имею с Кандидом сие преимущество: нельзя оставить с носом! Памятуя машинку и мешок, Голицын стал есть.

Иногда заходил к нему Сукин. Седой, в скобку подстриженный, с грубым солдатским лицом, напоминавшим старую моську, стоя на своей деревянной ноге, начинал издалека:

- Я, сударь мой, так рассуждаю: ежели можно жить где-нибудь счастливо, так это, конечно, в России: только не тронь никого, исполняй свои обязанности, - и свободы такой нигде не найдешь, как у нас, и проживешь, как в царствии Божием.

Умолкал и, не дождавшись ответа, опять начинал:

- Вы, господа, пустое затеяли: Россия столь обширный край, что не может управляться иначе, как властью самодержавною. Если бы и удалось Четырнадцатое, такая бы пошла кутерьма, что вы и сами были бы не рады.

Опять умолкал, долго смотрел на Голицына; потом вынимал платок, сморкался и вытирал глаза:

- Ах, молодой человек, молодой человек! Глядючи на вас, сердце кровью обливается... Ну, пожалейте вы себя, не упрямьтесь, ответьте на пункты как следует. Государь милостив, - все еще может поправиться...

И так без конца. "Взять бы его за шиворот и вытолкать!" - думал Голицын с тихим бешенством.

После ночного припадка все еще был нездоров. К доктору Элькану не скрывал своего отвращения и выжил его. Вместо доктора заходил к нему фельдшер, Авенир Пантелеевич Затрапезный, тоже знакомый по допросу Одоевского; человек низенький, толстенький, небритый, нечесаный, похожий на свою фамилию, забулдыга и пьяница, но честный, не глупый и, как сам рекомендовался, "якобинец отъявленный". От него узнавал Голицын о том, что происходит в крепости.

У полковника Пестеля, недавно арестованного в Южной армии, найден яд: хотел отравиться, чтобы избегнуть пытки. Подпоручик Заикин пытался убить себя, ударяясь головой об стену; знал, где зарыта "Русская Правда", и тоже опасался пытки.

Подполковник Фаленберг, почти ни в чем не замешанный, поверив, что в случае признания его простят и освободят немедленно, ложно обвинил себя в умысле на цареубийство, а когда его посадили в крепость, помешался в уме.

Девятнадцатилетний мичман Дивов, "младенец", как звали его тюремщики, доносил, что каждую ночь снится ему все один и тот же сон, - будто закалывает государя кинжалом. Слышал голоса, имел видения - доносил и о них; и по этим доносам людей хватали и сажали в крепость.

Поручик Анненков повесился на полотенце, сорвался и поднят без чувств на полу камеры.

Корнет Свистунов проглотил осколки разбитого лампадного шкалика.

Полковник Булатов поверил в милость царскую, как в милость Божью, а когда увидел, что обманут, решил уморить себя голодом. Перед ним ставили самую вкусную пищу, самое свежее питье; но он ни к чему не прикасался, только грыз пальцы и сосал из них кровь, чтобы утолить жажду. Муки его продолжались двенадцать дней: должно быть, кормили насильно. Как ни строг был надзор, сумел обмануть сторожей: разбил себе голову об стену.

"А что-то будет со мной?" - думал Голицын, слушая эти рассказы.

На вопросные пункты все еще не ответил. Сначала решил молчать, запираться во всем. Но чем больше думал, тем больше чувствовал, что нельзя молчать. Неотразимы были доводы Чернышева и Оболенского, врага и друга, что молчаньем губит не только себя, но и других.

Отец Мысловский продолжал заходить почти каждый день, но только на минутку. Зайдет, поговорит, помолчит, как будто ожидая чего-то, и, не дождавшись, уйдет.

- А что, отец Петр, как вы думаете, хорошо ли я делаю, что запираюсь? - спросил однажды Голицын.

- Валерьян Михайлович, родной мой, дорогой, - обрадовался Мысловский; видно было, что этого вопроса только и ждал, - чего же тут хорошего? Нехорошо, нехорошо, нерассудительно и, даже прямо скажу, неблагородно. Вы губите...

- Ну, знаю, знаю! Гублю не только себя, но и других. Все вы точно сговорились... Ах, отец Петр, и вы против меня! Я этого не ожидал от вас...

- Друг мой, поступайте по совести, как Бог вам внушит! - воскликнул отец Петр и бросился его обнимать.

В тот же день Голицын отослал ответ в Комиссию. Подтвердил все, в чем его самого обвиняли, а на остальные вопросы ответил незнанием. Отослал утром, а вечером Безымянный принес ему записку Каховского: "Голицын, участь моя в ваших руках. Рылеев, подлец, всех выдает.

Ежели у вас будет с ним очная ставка и он сошлется на вас, что я убил Милорадовича, не выдавайте. Все подлецы, кроме вас".

После этой записки Голицын всю ночь не спал, мучился, решал, что ему делать, но ничего не решил - понял, что само решится.

Утром написал в Комиссию, просил вернуть вопросные пункты. Вернули.

Начал писать новый ответ. Сделал так, как Оболенский советовал: отвечал на каждый вопрос с точностью, стараясь только никому не повредить, никого не запутать, и для этого лгал, хитрил, вилял, изворачивался.

Писал до поздней ночи. Кончив, лег. В темноте, при тусклом свете ночника, листики ответа белели на столике. И каждый раз, как он взглядывал на них, чувствовал такое отвращение, что, казалось, вот-вот схватит и разорвет. Но не разорвал. Отвернулся к стене, чтобы не видеть, и, наконец, уснул.

На следующий день отправил новый ответ в Комиссию, а дня через два Сукин поздравил его с первою царскою милостью - снятием ножных желез.

Вторая милость была посылка из дому: белье, любимый старый халат - тот самый, в котором он ходил в бабушкином доме в желтой комнате, когда выздоравливал, - и распечатанная записка Мариньки: "Мой друг, я здорова и столь благополучна, сколь возможно сие в моем положении. Береги и ты себя; ради Бога, не предавайся отчаянию. Не думай, что я могу существовать без тебя. Одна смерть разорвет нашу связь. Я буду там, где ты. Помни, что я говорила тебе: моя жизнь от тебя зависит, как нитка от иголки; куда иголка, туда и нитка. Храни тебя Бог и Матерь Пречистая. Твоя навеки, княгиня Марья Голицына".

Еще дня через два повезли его на второй допрос в Комиссию. Ввели в ту же залу, с теми же обрядами.

- Показания Рылеева по некоторым пунктам несходны с вашими. Вам будет дана очная ставка, - сказал Чернышев и позвонил. Конвойные ввели Рылеева.

- Подтверждаете ли вы, Голицын, что в ночь накануне Четырнадцатого Рылеев сказал Каховскому, давая кинжал: "Убей царя"?

- Подтверждаю.

- А вы, Рылеев, что скажете?

- Я уже говорил вашему превосходительству, что согласен заранее со всем, что покажет Голицын. Я хорошенько не помню, что тогда говорил, но если он помнит, - значит, так и было... А вы, Голицын, помните?

- Помню, Рылеев, - сказал Голицын и поднял на него глаза.

Опять, как тогда, в Эрмитаже, - он и не он. Но негодованья, презренья теперь уже не было, а только жалость бесконечная: что с ним сделали? Исхудал, осунулся, как после тяжкой болезни или пытки. Но не это самое страшное, а безоблачная ясность, тихость лица, какая бывает у мертвых. "Ты его не знаешь: он лучше нас всех", - вспомнилось Голицыну.

- Итак, Рылеев, вы подговаривали Каховского?

- Подговаривал? Нет. Он сам решил, и я это знал. Но, может быть, без меня ничего бы не сделал. Я виноват больше, чем он, - ответил Рылеев и, помолчав, прибавил: - Ваше превосходительство, я не скрываю не только дел и слов моих, но и самых тайных помыслов. Мне часто приходило на ум, что для прочного введения нового порядка необходимо истребление всей царствующей фамилии. Я полагал, что убиение одного государя не только не произведет пользы, но, напротив, может быть пагубно для цели Общества, ибо разделит умы, составит партии, взволнует приверженцев августейшей фамилии, и все сие неминуемо породит войну междоусобную. С истреблением же всей фамилии поневоле все партии соединятся. Но, сколько могу припомнить, я никому не открывал сего, да и сам, наконец, обратился к прежней мысли, что участь царствующего дома вправе решить только Великий Собор. За сим покорнейше прошу Комиссию не приписывать того упорству моему, что я всего ныне показанного не открыл прежде. Если что и скрывал, то щадя не столько себя, сколько других. Признаюсь чистосердечно: я сам себя почитаю главнейшим и, может быть, единственным виновником Четырнадцатого, ибо если бы с самого начала отказался участвовать, то никто бы не начал. Словом, если для блага России нужна казнь, то я один ее заслуживаю и молю Создателя, чтобы на мне все кончилось.

- Каховский показывает, что графа Милорадовича убил Оболенский, нанеся ему рану штыком, - продолжал Чернышев. - Подтверждаете ли вы, Рылеев, что убил его не Оболенский, а Каховский, и сам об этом сказывал у вас на квартире, вечером, Четырнадцатого?

- Подтверждаю, - ответил Рылеев.

- Подтверждаете ли и вы, Голицын? Голицын знал, что ответом своим погубит одного из двух - Оболенского или Каховского. Кого же выберет?

- Ну что ж, опять замолчали? - посмотрел на него Чернышев с усмешкой: думал, что поймал, - не отмолчится.

- Умоляю вас, Голицын, ответьте, - сказал Рылеев. - Судьба Оболенского в ваших руках. Спасите невиновного.

- Подтверждаю, - ответил Голицын.

- Собственными глазами видели? - спросил Чернышев.

- Видел, - произнес Голицын с таким чувством, как будто произносил смертный приговор Каховскому.

Чернышев опять позвонил и сказал:

- Введите Каховского.

Каховский вошел. Все тот же: лицо тяжелое-тяжелое, точно каменное, с нижнею губою надменно оттопыренною, с глазами жалобными, как у больного ребенка или собаки, потерявшей хозяина, с невидящим взором лунатика.

Голицына отвели в соседнюю комнату и усадили в угол, за ширмами. В комнате был доктор Элькан с фельдшером Авениром Пантелеевичем. Потом Голицын узнал, что они просиживают тут все время заседания Комиссии: допрашиваемых иногда выносили в бесчувствии и тут же пускали им кровь.

Сначала голоса из-за двери доносились глухо, но потом, когда дверь приотворили, сделались внятными.

- Вы, стало быть, солгали, Каховский, оклеветали невинного?

- Оклеветал? Я? Я мог быть злодей в исступлении, но подлецом и клеветником никто меня не сделает. Будучи сами виновны, они смеют меня оскорблять, называя убийцею. Целовали, благословляли, а теперь как злодеем гнушаются. Ну, да все равно! Пусть что хотят на меня показывают, я оправдываться не буду. Этот...

Голицын понял, что "этот" - Рылеев. Каховский так ненавидел его, что не хотел называть по имени.

- Этот не может меня оскорбить. Не оскорбляет ли более себя самого? Одно скажу: я не узнаю его или никогда не знал...

- А на главный вопрос вы так и не ответили: кто убил графа Милорадовича?

- Я уже имел честь изъяснить вашему превосходительству: я выстрелил по Милорадовичу, но не я один, - стрелял весь фас каре; а князь Оболенский нанес ему рану штыком. Я ли убил или кто другой, не знаю. Вынудить меня говорить противное никто и ничто не в силах. Прошу меня больше не спрашивать, я отвечать не буду.

- Лучше не запирайтесь, Каховский. На вас показывают все.

- Кто все?

- Рылеев, Бестужев, Одоевский, Пущин, Голицын.

- Голицын? Не может быть...

- Хотите очную ставку?

- Нет, не надо...

Он вдруг замолчал.

- Извините, ваше превосходительство, - начал опять, и слезы задрожали в голосе, - минутная слабость, ребячество... Не плакать, а смеяться должно. "Все к лучшему в этом лучшем из миров", - как говорит наш безносый философ*. Последний удар нанесен, последняя связь порвана. И кончено, кончено, кончено! Один я жил, один умру! _______________

* Цитата из повести Вольтера "Кандид".

- Итак, убийство вами графа Милорадовича вы подтверждаете?

- Подтверждаю, подтверждаю, обеими руками подписываю. Я убил графа Милорадовича. И если бы государь подъехал к каре, то и его убил бы. И всех, всех, - намеренье и согласье мое было на истребление всех членов царствующей фамилии... Ну, вот, господа, чего же вам больше? Казните, делайте со мной, что хотите. Прошу одной милости - приговора скорейшего.

Смерти я не боюсь и сумею умереть как следует.

- Вместе умрем, Каховский! Ты не один, помни же - вместе! - воскликнул Рылеев, и в голосе его была такая мольба, что сердце у Голицына замерло: поймет ли тот, ответит ли?

- Что он говорит? Что он говорит? Сделайте милость, ваше превосходительство, избавьте меня... Слушать противно...

- Полно, Каховский, не горячитесь, - сказал Чернышев, встал и взял его за руку.

Подушкин выглянул из-за двери. Голицын - тоже.

- Будьте покойны, не трону, рук марать не желаю, - ответил Каховский и вдруг обернулся к Рылееву, как будто только теперь увидел его. - Ну, что, говори! Рылеев поднял на него глаза с улыбкой:

- Я хотел сказать, Каховский, что я тебя всегда...

- Что? Что? Что? - наступал на него тот, сжав кулаки.

- Эй, ребята! - позвал Чернышев.

Вбежал плац-майор с конвойными.

- Любил и люблю, - кончил Рылеев.

- Любишь? Так вот же тебе за твою любовь, подлец! - закричал Каховский и кинулся на Рылеева, раздался звук пощечины.

Голицын вскрикнул и зашатался, как будто его самого ударили. Кто-то поддержал и усадил его на стул. Он потерял сознание.

Когда очнулся, фельдшер Затрапезный подносил ко рту его стакан с водою. Зубы стучали о стекло; долго не мог поймать губами край стакана; наконец, поймал, выпил и спросил:

- Что он с ним сделал? Убил?

- Ничего не убил, а только съездил подлеца по роже как следует, - ответил Затрапезный.

И опять, как будто его самого ударили, Голицын почувствовал, что на лице его горит пощечина, и, наслаждаясь болью и срамом, подумал: "Так тебе и надо, подлец?"

<<Предыдущая глава Оглавление

14 декабря (Николай первый). Читать далее>>

Мережковский | Биография Мережковского | Произведения Мережковского